Это сейчас мерят у всех рейтинги: у Трампа, у Путина, у Пугачевой, у новогодних огоньков… Прежде не было этого. Но если бы было: какой у государя был бы рейтинг в 1917 г.? Никакой! Как у Ельцина в 96-м. Как у Чубайса с его «Волгами», планшетами и лампочками сегодня. После Ходынки, после русско-японской войны, после тяжелейших поражений в 1915 г., после «чехарды» с министрами, после запущенного кем-то слуха о замышляемой в кружке императрицы измене, как тут ему можно было отмыться? У Думы, напротив, был в это время пик популярности. Ей верили, за ней готовы были пойти.
Первым «штурмовым сигналом» к атаке на власть, хвалится в воспоминаниях лидер кадетов П. Милюков, стала вошедшая в историю речь, произнесенная им с думской трибуны 1 (14) ноября 1916 г. В ней он заявил, что у русской власти «нет ни знаний, ни талантов, необходимых для настоящей минуты», что она не только не сможет привести страну к победе, но что внутри нее готовится и прямое предательство. Сославшись на французскую «Желтую книгу», в которой был опубликован немецкий документ по дезорганизации в неприятельских странах, Милюков провозгласил, что германцы, если бы захотели употребить на это «свои средства влияния или средства подкупа, то ничего лучшего не могли бы сделать, как поступать так, как поступает русское правительство». Из края в край расползаются темные слухи о предательстве и измене, развивает свою мысль Милюков, слухи эти забираются высоко и никого не щадят... Естественно, делает он вывод, что на этой почве возникают слухи (на слухи это у него упор во всей речи) о признании в правительственных кругах бесцельности дальнейшей борьбы и необходимости заключения сепаратного мира. Подчеркивая свое нежелание идти навстречу «болезненной подозрительности», Милюков восклицает в то же время с пафосом, что трудно опровергнуть возможность подобных подозрений, когда «кучка темных личностей руководит в личных и низменных интересах важнейшими государственными делами».
Темные личности, на которых указывает лидер кадетов, это императрица, Распутин, митрополит Питирим, Манусевич-Мануйлов (управляющий канцелярией премьер-министра) и Б. Штюрмер (обруселый немец, председатель правительства и министр иностранных дел). Характеризуя этого последнего, Милюков обращается к одной немецкой газете (прием, как мы знаем, сомнительный: можно вляпаться в провокацию), где в передовой статье задаются вопросом: как иностранной политикой в войне, которая вышла из панславистских идей, будет руководить немец? А так, рубит с плеча Милюков, будет служить орудием для удовлетворения тайных желаний правых, не желающих союза с Англией. Откуда же берут германские и австрийские газеты эту уверенность, что Штюрмер будет действовать против Англии и против продолжения войны, вопрошает с подъемом Милюков, — из сведений русской печати. В московских газетах была напечатана заметка по поводу записки крайне правых. В этой записке заявляется, что хотя и нужно бороться до окончательной победы, но нужно кончить войну своевременно, а иначе плоды победы будут потеряны вследствие революции…
Речь Милюкова часто прерывалась одобрительными «браво» и «верно», но были и возмущенные выкрики с мест, объявлявшие оратора клеветником. «Подписи, подписи, скажите подписи, — остановили Милюкова и при упоминании о записке правых. «Я сказал свой источник, — уклонился он от ответа, — это московские газеты. Я передаю те впечатления, которые за границею определили мнение печати о назначении Штюрмера. Но повторяю: старая тема развивается на этот раз с новыми подробностями. Кто делает революцию? А вот кто! Оказывается (здесь, думаем, на лице Милюкова появилась усмешка, призванная показать глупость авторов записки), ее делают городской и земский союзы, военно-промышленные комитеты, съезды либеральных организаций. „Левые партии“, утверждает записка, „хотят продолжать войну, чтобы в промежуток организоваться и подготовить революцию“. Вот, господа, та идефикс (одержимость) революции, грядущей со стороны левых, та идефикс, помешательство на которой обязательно для каждого вступившего члена кабинета, и этой идефикс приносится в жертву все…»
Не будем более мучить читателя пересказом «штурмовой» речи, подведем здесь ее итог, заключающийся в том, что главное зло не в немцах, что причина всех тягот и бед, постигших Россию, — в ее бездарном правительстве и «придворной партии, группирующейся вокруг императрицы». Милюков уточняет, что поэтому он и нисколько не удивился, когда из уст британского посла Бьюкенена выслушал обвинение в подготовке к сепаратному миру против того же круга лиц. Каких‑то определенных доказательств измены у Милюкова не оказалось (один только Манусевич-Мануйлов, и тот взят был под стражу не за измену, а за банальную взятку), и вся его речь, как он сам и признается, была основана на «инстинктивном голосе всей страны и ее субъективной уверенности». (Следует заметить здесь, что и «инстинктивный голос», и «субъективная уверенность» страны переданы в речи Милюкова довольно верно, но нужно только иметь в виду, что сформированы они были, главным образом, откровенным зомбированием населения распускаемыми слухами, фейками, как бы теперь сказали, в том числе озвучиваемыми и в думских речах.) «Мы говорим правительству, — завершает свою речь лидер кадетов, — мы будем бороться с вами, бороться всеми законными средствами до тех пор, пока вы не уйдете, во имя миллионов жертв и потоков пролитой крови». «Но как же мы начнем бороться во время войны? — задает себе вопрос Милюков и сам же на него отвечает: — Да, господа, именно и нужно бороться во время войны, потому что борьба будет вестись во имя войны, во имя того самого, что нас заставило здесь объединиться…» Тут, думаем, прозвучали в адрес оратора особенно бурные аплодисменты. Слушателям не мог не понравиться и усиливающий значимость произносимого жгучий рефрен. «Что это? Глупость или измена?» — вопрошал Милюков каждый раз, когда озвучивал какой‑либо факт, за которым скрывалась, по его мнению, несуразность действий правительства. «А ваша речь — глупость или измена?» — вдруг задал оратору вопрос один из депутатов. «Моя речь — заслуга перед родиной, которой вы не сделаете!» — с гордостью отвечал ему Милюков…
В конце мы скажем, как по‑новому, хотя и строго конфиденциально, была оценена им собственная его роль в совершенном вскорости перевороте, теперь же просто обратим внимание на то влияние, которое оказала речь Милюкова на общество. Запрещенная к печати, она, всюду переписываемая, разлетелась по стране в миллионах экземпляров. Как песни Высоцкого в советское время. Не было в России дома в тылу, землянки, штаба, полка на фронте, в которых бы о ней не слышали. И ни у кого в обществе не возник почему‑то вопрос: а не является ли сама эта речь «изменой» (бороться с собственным правительством во время войны)?! И Штюрмера царь сменил, пойдя на поводу у Милюкова, чем косвенно подтвердил правоту прозвучавших обвинений. И Распутина потому, может быть, совсем невыносимо стало уже терпеть. Кстати уж и о Распутине. Слухи о его влиянии при дворе были сильно преувеличены. А. Вырубова, ближайшая подруга императрицы, утверждает, ссылаясь на записи полицейских книг, что к Их Величествам Григорий Ефимович приезжал два-три раза в год, позднее чуть чаще: четыре-пять раз. С началом войны Распутин действительно послал две телеграммы царю, умоляя его «не затевать войны». Вырубова пишет, что государь тогда порвал телеграммы и, как ей показалось, стал к Григорию Ефимовичу холодно относиться. В 1916 г. государь лично видел старца всего два раза. Последний раз приблизительно за месяц до убийства, в доме у Вырубовой. «Здесь, — вспоминала она, — я лишний раз убедилась, каким пустым вымыслом был пресловутый разговор о желании при дворе сепаратного мира». «Ну, Григорий, помолись хорошенько; мне кажется, что сама природа идет против нас сейчас», — обратился тогда к Распутину государь, пожаловавшись, что из‑за снежных заносов не успевают подвозить хлеб в Петроград. Ободрив его, Григорий Ефимович сказал, что главное теперь — не заключать мира, что та страна победит, которая покажет более стойкости и терпения. Государь согласился, заметив, что у него есть сведения, что и в Германии сейчас плохо с продовольствием. Затем Григорий Ефимович перевел разговор на сирот и инвалидов, надобно, мол, чтобы после войны никто из них не остался обиженным. «Ну, Григорий, перекрести теперь всех нас», — стал собираться уходить государь. «Сегодня ты благослови меня», — ответил Григорий Ефимович. Государь так и сделал. Чувствовал ли Распутин, что видятся они в последний раз, Вырубова не берется утверждать, но в последние месяцы Григорий Ефимович все ожидал, что его скоро убьют...
У проруби на Крестовском острове нашли вначале галошу Распутина, а потом водолазы наткнулись и на его тело: руки и ноги были запутаны веревкой; правую руку он, вероятно, высвободил, когда его кидали в воду, пальцы на ней были сложены крестом. Он, вероятно, был еще жив, когда его кинули в прорубь, так как легкие были полны водой. «Зверь раздавлен, — слышалось теперь по всему Петербургу, — злого духа не стало». И от нечаянной радости все сходили с ума, впадая даже и в истерику.
С несчастным Штюрмером, посаженным Временным правительством в Петропавловку и умершим в заключении, тоже Милюков сильно напутал. Ни о каком сепаратном мире, даже «самом заманчивом и выгодном», он даже и не думал помышлять, полагая, что навязанная стране война должна быть выиграна «какой угодно ценой» и в единении с Англией и Францией. Вырубова пишет, что в заключении Штюрмер сидел недалеко от нее и сильно мучился от болезни. «Когда мы решили настоять на освобождении Штюрмера, — вспоминал следователь образованной Временным правительством Чрезвычайной следственной комиссии, — то Керенский, чуть только прослышал об этом, прибежал в Комиссию и стал уверять всех, что такое освобождение произведет на „широкие демократические массы“ тяжелое впечатление». Слова еще одного члена Комиссии Н. Соколова приводит та же Вырубова. Он высказался в том смысле, что если бы в ту пору существовало уже Учредительное собрание, то Милюков сидел бы на скамье подсудимых за клевету на Штюрмера.
Не одного Штюрмера допрашивали в Комиссии. Через нее прошли многие десятки человек, занимавших высшие посты при царском режиме. Что же в результате? В результате оказалось, что и при всей разоблачительной позиции председателя Комиссии Н. Муравьева, науськиваемого Керенским, и при всем проявленном старании следователей каких‑либо следов «замышлявшейся измены» обнаружено не было. Даже и в коррупции никому не было предъявлено обвинение. Состава преступления ни в действиях министров, ни в действиях «Николая Романова с супругой» (обнаружение в действиях императора и императрицы «с ее кружком» фактов государственной измены поручено было отдельному энергичному и талантливому следователю) Комиссия не нашла. Это вынужден был признать и Керенский, когда отчитывался перед Временным правительством и английским послом. Когда в 1920 г. с Керенского снимались показания по делу, касающемуся расстрела царской семьи, он и тогда повторил, что никаких фактов измены найдено не было, прибавив к сему, что и сам он убежден, что Николай II не стремился к сепаратному миру. Этот свой вывод Керенский даже и обосновал фактом обнаружения в документах письма Вильгельма к государю, в котором предлагалось заключение сепаратного мира. По поручению Николая Вильгельму был отправлен ответ, в котором говорилось, что государь не желает отвечать на полученное письмо.
С Александрой Федоровной — тут у Керенского остались сомнения. Он почему‑то был уверен, что в отношении нее следствие должно было вестись «чисто криминальными методами», тогда бы, мол, не было «проволочек и потери доказательств». «Без проволочек и потери доказательств», мы знаем, вели следствие большевики. Попадись им в руки Александр Федорович, в отношении вины его уж точно не было бы потом никаких сомнений. В интернете сегодня масса отсылок к секретному расследованию, проведенному по приказу государя, установившему, что «слухи о желании императрицы сепаратного мира, о передаче им ею русских военных планов распространялись германским генеральным штабом» (и английским посольством, и подхватившими их русскими заговорщиками, прибавили бы мы тут). Не знаем, был ли такой приказ и такое расследование, но за сто лет, прошедших со времени революции, никаких доказательств о связи государыни с немцами так и не было найдено. Хотя не одному Керенскому, но и большевикам очень бы хотелось их отыскать. В Германии тоже могли бы обнаружиться какие‑то следы — не обнаружились нигде. Может, потому, что подобный поиск как поиск в темной комнате кошки, в которой ее нет?
Получается, и Александру Федоровну «с ее кружком» Милюков оклеветал? Получается, что не следовало ему полагаться на «инстинктивный голос» и «субъективную уверенность»? Получается, что не только за Штюрмера Милюкова судили бы, «если бы существовало Учредительное собрание», но и за клевету на императрицу и на все царское правительство? Получается, что это навет у него был «в миллионами распространенной речи»? С императрицей, правительством, Штюрмером, Распутиным Милюков, как видим, положился на одну только «субъективную уверенность», а со своим «идефиксом», опровержением подготовки революции левыми партиями, прямо соврал. Верно утверждалось в «записке правых». Готовили они революцию! Тут дошло до нас множество всяких свидетельств, но мы вновь обратимся к Милюкову, на этот раз к его «Войне и второй революции», в которой он говорит о себе почему‑то в третьем лице. Мол, Милюков дважды предупреждал правительство — и 1 ноября в думской речи, и 17 декабря, что атмосфера насыщена электричеством, но что было ему делать, если «все попытки указать царю на возрастающую опасность народного недовольства наталкивались на пассивное сопротивление человека, потерявшего способность и желание прислушиваться к доводам»? Тут замечаем мы у Милюкова некоторую нелогичность. То обещает он не уставать бороться с правительством, а то вдруг берется его предупреждать, что кто‑то может «взорвать опасную мину». С императрицей в этой своей работе Милюков совсем уж не церемонится. «Шайка крупных и мелких мошенников и аферистов, — пишет он, — окружила царицу, чтобы, пользуясь своим влиянием, за денежную мзду обходить закон и доставлять частные изъятия и льготы: назначение на должности, освобождение от суда, от воинской повинности и т. д. Слухи об этих сделках распространились в обществе и совершенно уронили уважение ко двору»…
И тут, как видим, на первый план выходят у него «слухи». Близко к слухам об императрице приводит Милюков и слухи о государе: «Ходили слухи, что это состояние умственной и моральной апатии поддерживается в царе усиленным употребление алкоголя». Что‑то есть здесь от известной истории с М. Ганапольским, объяснявшим слушателям, как правильно работать с интернетом. «Если мы видим, — вещал он, — что сообщение разошлось в пяти или шести источниках и в течение суток не появилось официального опровержения, то это значит, что опровержения и давать нельзя, ибо так оно дело и обстоит». Слухи о мошенниках, окруживших царицу, и об «усиленном употреблении царем алкоголя» исходили из тысяч источников, но опровержений со стороны государя и императрицы так и не поступило. Как следовало понимать это отсутствие опровержений Милюкову? Что так оно дело и обстоит? Блогер и журналист А. Шарий считает, что тут уж слишком далеко можно зайти. Он, в качестве примера, предложил вывесить сообщение, что Ганапольский носит женское белье, которое, разумеется, разошлось бы по интернету. «Если через сутки опровержения не последует, — обратился Шарий к предложенному „мэтром“ правилу, — то так оно дело и обстоит…»
В обществе, пишет далее Милюков, широко распространилось убеждение, что следующим шагом, который предстоит в ближайшем будущем, будет дворцовый переворот. Генерал Крымов обсуждал в начале 1917 г. в тесном кружке подробности предстоящего переворота. В феврале уже намечалось его осуществление. В то же время, продолжает свой рассказ Павел Николаевич, другой кружок, ядро которого составили некоторые члены бюро Прогрессивного блока с участием некоторых земских и городских деятелей, ввиду очевидной возможности переворота, хотя и не будучи точно осведомлен о приготовлениях к нему, обсуждал вопрос о том, какую роль должна сыграть после переворота Государственная Дума. Значительная часть членов первого состава Временного правительства участвовала в совещаниях этого второго кружка; некоторые знали и о существовании первого…
Тень на плетень. Первый кружок, второй кружок, не были точно осведомлены, но некоторые знали, а те, кто не знали, тоже обсуждали, что должна делать Дума после переворота… Ясно только, иначе нельзя понять, что переворот готовился и готовился, как и утверждалось в заплеванной Милюковым записке, левыми партиями, теми, по крайней мере, что входили в Прогрессивный блок Думы. О подготовке к революционной вспышке среди солдат и рабочих, призванной зажечь фитиль у заложенной мины, Милюков говорит уже много яснее: такая, мол, работа велась и велась «весьма деятельно». В застрельщики определили рабочих. Подойдя к Думе, они должны были выставить требования, в том числе и об образовании ответственного министерства. В одном частном совещании общественных деятелей, пишет Милюков, этот проект обсуждался подробно, но в назначенный день выступление рабочих не состоялось из‑за провокатора, служившего в охранке. Однако отложенным оно оказалось ненадолго…
Сказано в Евангелии, что если слепой поведет слепого, то оба упадут в яму. То, что должно было случиться потом, то и случилось. Государь отрекся, и власть майданным образом перешла к тем, кто тайно готовил переворот: к Львовым, Милюковым, Гучковым, Керенским и прочим, пользующимся общественным доверием лицам, но еще большим слепцам, чем арестованные ими царские министры. Общественное доверие оказалось недолгим, а прозрение — ужасающим. Уже в конце 1917 г. Милюков писал покаянно в одном из писем, отвечая на поставленные вопросы и расставляя все по местам, что «полной разрухи они не хотели, хотя и знали, что на войне переворот во всяком случае отразится неблагоприятно». «Мы полагали, — убеждает он получателя письма, — что временную разруху в армии и стране мы остановим быстро и если не своими руками, то руками союзников добьемся победы, заплатив за свержение царя некоторой отсрочкой этой победы. Что же делать: ошиблись в 1905 г. в одну сторону — теперь ошиблись опять, но в другую. Результаты Вы видите сами. Но, конечно, мы должны признать, что нравственная ответственность за совершившееся лежит на нас, то есть на блоке партий Государственной Думы.
Вы знаете, что твердое решение воспользоваться войною для переворота было принято нами вскоре после начала войны. Заметьте также, что ждать больше мы не могли, ибо знали, что в конце апреля или начале мая наша армия должна была перейти в наступление, результаты коего сразу в корне прекратили бы всякие намеки на недовольство и вызвали бы в стране взрыв патриотизма и ликования… История проклянет вождей наших, так называемых пролетариев, но проклянет и нас, вызвавших бурю.
Что же делать теперь, спрашиваете Вы… Не знаю. То есть внутри мы оба знаем, что спасение России в возвращении к монархии, знаем, что все события последних двух месяцев ясно доказали, что народ не способен был воспринять свободу, что масса населения, не участвующая в митингах и съездах, настроена монархически… Все это ясно, но признать этого мы просто не можем. Признание есть крах всего дела нашей жизни, крах всего мировоззрения, которого мы являемся представителями… Конечно, письмо это строго конфиденциально…»
Вот теперь и не осталось у нас никаких вопросов к Павлу Николаевичу, кроме одного, разве. Да, своей думской речью он более многих подготовил общество к смене власти; да, оболгал при этом правительство и императрицу; да, призывал к борьбе не во имя пролитой крови, а во имя революции («гидности»); да, спешил с ней не во имя победы, а чтобы не отбросила его эта близкая уже победа на обочину истории; да если бы германцы (или британцы, с которыми, как известно, хуже вражды может быть только дружба) захотели бы употребить «свои средства влияния или средства подкупа» на уничтожение России, то никакого другого плана не могли бы они придумать, чем план, осуществленный заговорщиками, но здесь и скрывается главный вопрос: что ими руководило? Глупость или предательство?
Материал подготовлен отделом «РКБ. Экономика и духовность»