Русский престол — как медом мазанный. После смерти Ивана Грозного кто только не стремился занять его и кого только не ставило боярство на царство. Тут и слабоумный Феодор, про которого польский посланник говорил, что «у него не немного ума, у него его вовсе нет»; тут и потомок мурзы Годунов, о котором утвердилось в народе убеждение, что царствие его не благословлено небом; тут и монах-расстрига, вошедший в Кремль открытым обманом; тут и Шуйский, признавший Отрепьева, а затем и устроивший против него заговор; тут и сын польского короля Владислав, за которого ухватилась Семибоярщина...
Заговоры и убийства, грабежи и разбои, клятвопреступления и предательства — что только не стояло за всей этой чехардой. Мать, признающая самозванца за сына, чтобы потом также легко от него и отречься; жена, лихо переходящая от одного Лжедмитрия к другому; удушенный сын Годунова; насильно постриженный Шуйский, вывезенный на посмешище в Польшу, и венец всему — обманное крестоцелование королевичу Владиславу с приглашением от боярства подошедшему польскому отряду войти в русскую столицу. Приглашения, последовавшего в тот момент, когда героически еще сражался Смоленск, осажденный отрядами Сигизмунда...
Тихо, со свернутыми знаменами и благостными заверениями вступили в Москву поляки, но уже через пару месяцев никто уже не сомневался, что пришли они не укреплять, а опустошать Русскую землю. Как-то уж очень ловко в ведении прислужников Сигизмунда оказались и казна, и все ключевые должности. Дошло и до того, что и челобитные стали подавать польскому наместнику, который и решал теперь все основные дела.
Публичные казни солдат за надругательства над женщинами, за стрельбу по иконам и куполам храмов на время успокаивали москвичей, но все новые и новые своевольства поляков истощали с каждым днем их чашу терпения. «Мы не для того избрали Владислава, — говорили меж собой русские люди, — чтобы каждый простой поляк был господином над нами...»
«Эй, косматые, — кричали они полякам, — скоро собаки будут таскать ваши космы и телячьи головы, если добром не очистите наш город». «Не примем царя латинского, который несет нашей стране и народу гибель», — отписывал русской пастве и патриарх Гермоген, призывая освободить Москву от нечестивых иноземцев...
Восстание
В марте 1611 г., в Вербное воскресенье, Гермогена выпустили из-под стражи для совершения «шествия на осляти», сопровождаемого обычно множеством народа. Так, вероятно, случилось бы и теперь, но из-за распространившихся слухов о намерении поляков расправиться с москвичами «нихто не пойде в этот день за вербою».
Бить народ подговаривали наши же бояре, страшно перепуганные движением к Москве отрядов первого ополчения, собранных Прокопием Ляпуновым. «Ты звал по городам, чтобы пришли очистить Москву, — пришел к патриарху Михайло Салтыков с боярами. — Видишь, идут уже! Отпиши им, чтобы не ходили».
«Если вы с поляками, — отвечал им Гермоген, — выйдете из Москвы, отпишу. А не выйдете — так я всех благословлю постоять за православную веру!»
Желающих постоять за веру и в самой Москве оказалось так много, что пришлось королевскому воинству усилить караулы и начать поиск оружия, которое все чаще находили теперь и в домах, и в прибывающих в город крестьянских телегах. К Вербному воскресенью ситуация обострилась до предела, но поляки так и не решились выступить первыми. «Нынче был случай, — упрекнул их вечером Салтыков, — и вы Москву не побили, ну так теперь они вас во вторник будут бить!»
Начавшийся вторник, казалось, не сулил особенных неприятностей. Смущало только обилие извозчиков, перегородивших своими санями множество проездов. Из-за случившиейся с ними ссоры полякам пришлось обнажить сабли. Московский люд бросился от них в Белый город, где уже выстроены были баррикады. Здесь в наседавшего врага полетели каменья и пули. В этот же самый момент набат огласил московские улицы и все, кто только был в городе, вступили с солдатами в отчаянную схватку.
Бои разгорелись всюду: на Сретенке, где дело повел Пожарский, в Замоскворечье, у Яузских ворот… И везде поляки «не умели придумать, чем им в такой беде себе пособить». Явившаяся вдруг мысль (говорят, от того же Салтыкова) показалась спасительной: жечь дома, вытравливая восставших из города. Раздуваемое ветром пламя гнало русских из укреплений, и вслед огню, под плач и крики обезумевших детей и женщин, шли вооруженные отряды поляков. «Москва, уподобилась аду…», «В Москве не осталось ни кола, ни двора», — хвалились потом польские люди, нисколько не думая, где теперь отыщут себе приют погорельцы. Вернуться на пепелище тем и в голову не приходило: там хозяйничали «благородные» шляхтичи, пустившиеся в мародерство.
Оставленного в не до конца сгоревших жилищах было так много, что обыкновенную одежду и утварь просто не брали. Бархат, шелк, золото и драгоценные камни — вот что было настоящей добычей. И никто никого не останавливал, «кто хотел брать, тот и брал». Выходившие из Кремля в каком-то ободранном платье возвращались назад в дорогих нарядах, с карманами, набитыми жемчугом. Его потом «из спеси заряжали в мушкеты», чтобы стрелять им в русских ополченцев.
На пиво и мед перестали смотреть, в ход пошли дорогие вина. С найденными же продуктами, которых хватило бы на несколько лет, возиться не стали. Собрали и уничтожили. «Верно, польские солдаты полагали, — замечает по этому поводу очевидец, — что если только они пышности ради наденут на себя золото, то голод их не коснется…»
Крепкий бой
Из-за раздоров с казаками дела у ополчения Ляпунова не задались, что позволило полякам относительно сносно пережить и 1611-й, и половину следующего 1612 г. Пожарский со своим ополчением подошел к Москве лишь во второй половине августа. Привыкнув делать все основательно, он задержался бы в дороге и долее, но к осажденным шел с помощью литовский гетман Ходкевич, которого необходимо было остановить.
Стоящие под Москвой отряды казаков к тому времени разделились. Заруцкий, тайно желавший привести на трон сына Лжедмитрия и даже посылавший к Пожарскому убийц, разойдясь с Трубецким, бежал со своими людьми в глубь России. Но не было доверия у Пожарского и к Трубецкому. Он хорошо помнил об убитом казаками Ляпунове из-за подброшенной поляками фальшивки.
Не желая соединяться с Трубецким, ополченцы заняли самостоятельную позицию как раз на пути у Ходкевича. В начавшейся 5 сентября (н.с.) битве неопытные воины Пожарского хотя и держались из последних сил, но видно было, что нелегко им противостоять искусной вражеской коннице. Чтобы не пропустить врага, пришлось им даже вступить врукопашную. Трудность была еще и в том, что и из Кремля против них была сделана вылазка. Благо, что эту атаку удалось довольно удачно отбить. «Это потому, — объясняли потом поляки, — что от голода нам не только ноги, но и руки отказывались служить. А были бы сыты, так похватали бы русских, как грибы».
Жаль, Ходкевичу нельзя было сослаться на голод. Его воины были свежи и сыты, но и им не удалось «похватать» ополченцев, даже и при том, что Трубецкой ничем не захотел помочь им, даже не пустил в бой занятых у них конных сотен. Его казаки только посмеивались над нижегородцами. Богатыми, мол, пришли, смогут и сами справиться. Кое-кто из атаманов, те же переданные Пожарским сотни, не выдержав, все же устремились на выручку ополченцам. Кажется, эта помощь и решила исход первой битвы. «Зело крепкий бой» кончился тем, что Ходкевич вынужден был отойти.
На другой день он был занят тем, что передвигал войска в район Замоскворечья, куда вслед за Ходкевичем перебрался и Пожарский. В разыгравшейся с рассветом битве основной удар вновь пришелся на ополченцев. После пятичасового боя они были втоптаны в реку, и дело их казалось совсем проигранным. Преградой гетману в Замоскворечье оставался один только острожек, вокруг которого засели казаки. Когда через него был пущен обоз, они подобрались к нему и открыли пальбу. Лошади испугались и рванули по сторонам. Воспользовавшись паникой, казаки вновь захватили острожек, из которого перед тем были выбиты. Удерживали они его недолго. Увидав, что ополченцы не идут им на помощь, казаки оставили укрепление.
Положение сделалось критическим. Единственным выходом было объединение сил, и Пожарский высылает к казакам келаря Троицкой лавры Палицына, чтобы склонить их «сообща промышлять над гетманом». Добравшись до казачьих стоянок, где собравшиеся в кружки воины Трубецкого пили и играли в зернь, тот стал укорять их: «Во многих государствах прославились вы своей храбростью, почему же теперь одним разом хотите погубить доброе дело?»
Усилий келаря хватило на то, чтобы вновь поднять людей в бой и отвоевать злополучный острожек. Казалось, тем и завершится дневная битва, но тут наступил черед Минина, взявшегося довершить дело. Во главе собранного им же отряда он перешел реку и ударил Ходкевичу во фланг. Внезапное появление русских вызвало в стане противника сильное смятение. Сминая все на своем пути, поляки начали разбегаться.
Успех предпринятой Мининым атаки заставил и всех других русских воинов, казаков и ополченцев, забыть про усталость. Они вновь ринулись в бой. И вот уже захвачен обоз, и вот уже достигнут городской вал, еще усилие — и достанут русские конники бегущего врага, но останавливают их начальные люди: «Не бывает на один день две радости...»
Голод и честь
Отбив от Москвы Ходкевича, ополченцы приступили к осадным работам. Чтобы не проливать лишней крови, Пожарский предложил польскому гарнизону сдаться, пообещав отпустить всех в Польшу. Ответ был получен неучтивый до крайности.
«Вам не новость, — писали Пожарскому осажденные, — сочинять ложь, потому что ваши глаза не знают стыда... Мужеством вы подобны ослу или байбаку, который принужден держаться норы. Впредь не обсылайте нас бесчестными письмами и если вы не попросите у короля и у его сына помилования, то под ваши сабли, которые вы острите на нас, будут подставлены ваши шеи...»
Ненадолго, однако, хватило шляхетской спеси. Очень скоро пришлось забыть осажденным и о «чести их государя», и о собственной чести. В середине октября терпеть голод они были уже не в силах. Не осталось в Кремле ни кошек, ни мышей, ни собак, и счастье было, если кому-то удавалось подстрелить ворону или какую другую тощую птицу.
Голод не тетка! Повытравил он из гордых воинов всю их показную доблесть. Отведав сальных свечей, разваренных подпруг и седел, принялись они откапывать и мертвые тела, чтобы и их пустить в дело. Дальше — больше. Стали добивать раненых, умертвили пленных, и дошло наконец у них дело и до последних пределов.
«Поручик Трусковский, — пишет в дневнике один из кремлевских сидельцев, — съел двоих своих сыновей; другой съел мать; один товарищ съел своего слугу… Кто кого мог, тот того и ел. Об умершем судились, как о наследстве, и доказывали, что съесть его следовало ближайшему родственнику, а не кому другому». Был случай, когда судья, не зная, «какой сделать приговор, и опасаясь, как бы недовольная сторона не съела его самого, бежал с судейского места».
Какое-то время спасало поляков награбленное. Тайком привешивали они к веревкам всякие ценности и спускали со стен, за что получали какое-то продовольствие. Но скоро к спущенным веревкам стали привязываться кули с землей и камнями. Те, что от голода совсем уж потеряли рассудок, пытались есть и землю, и камни, и смерть многим стала казаться благом. Но более было тех, кто начал думать о сдаче в плен. Боялись только попасть в недобрые руки. Видели, что кого-то из спускающихся со стен рассекали на части…
4 ноября казаки Трубецкого бросились на приступ Китай-города и заняли его. Те, что заперлись в Кремле, держались еще какое-то время, выпустив из ворот вначале русских детей и женщин, а потом и бояр с приказными. «Надобно, — кричали казаки, — убить этих изменников, а имущество поделить на войско». Но как перед тем боярынь, так и бояр взял под свою защиту Пожарский. Правду сказать, жалко было и смотреть на них, когда понуро брели они из открытых ворот под сердитыми взглядами собравшегося народа. Первым шел с повязанной головой Федор Мстиславский, пострадавший накануне от голодного ляха, за ним хромал Иван Романов, далее следовали Шереметев, Воротынский, Лыков, приказные чины, все страшно худые, чуть живые от голода.
Вслед за боярами окончательно «опрокинулось колесо счастья» и для поляков. Сдавшись на милость победителей, нестройными рядами покидали они Кремль, оставляя на Ивановской площади свои знамена, оружие и награбленное добро. С кем-то из пленных казаки успели расправиться, у других появилось время подумать: могло ли и быть счастье их прочным, если в основу его были положены насилие, обман и предательство?