Много пришлось ему одолеть всяких испытаний, но того, что ждет его впереди, он и предположить не мог. На сторону царских войск перешли лучшие из его наибов; устав воевать, замирились с Россией большинство подчинявшихся ему горских племен; его неустрашимая армия, потеряв в тяжелых боях лучших своих людей, рассыпалась по аулам. Он уже больше не удивлялся предательству, только все чаще впадал в тягостные раздумья, к которым как нельзя лучше подходили слова поэта: «У меня были братья, которых я считал панцирями, но вот они стали моими врагами. Я считал их меткими стрелами, но теперь они вонзились в мое сердце».
Потеряв в 1858 г. почти всю Чечню, оставив в апреле 1859 г. Ведено, третью свою резиденцию, он уже не с армией, а только с самыми преданными ему мюридами отошел в горный Дагестан, к Гунибу, месту, как ему казалось, неприступному. С трех сторон эта высота ограждалась отвесным обрывом, с четвертой — прикрывалась завалами и каменной стеной с бойницами и амбразурами.
Три-четыре орудия и 300—400 человек — вот все, чем располагал Шамиль в августе 1859 г. Сила против окруживших его войск была явно ничтожная, но он рассчитывал продержаться с ней до морозов. Между тем кольцо блокады все плотнее сжималось. «В зловещей тишине стоит Гуниб. И в три кольца он намертво оцеплен» — так передают сложившуюся тогда ситуацию слова современного кавказского барда. К 18му числу к Гунибу было стянуто 16 батальонов пехоты, полк драгун и 13 сотен казаков... Одних орудий подтащили к Гунибу 18 штук.
Хорошо понимая, что никаких шансов у Шамиля нет, наместник Кавказа князь Барятинский попробовал склонить его к сдаче. В необходимости переговоров убеждали князя и из Петербурга. России был нужен мир на Кавказе, чтобы поправить пошатнувшиеся после поражения в Крымской войне европейские дела и, главное, чтобы залатать ту огромную дыру, которая невероятно истощала страну. Сносное по условиям «примирение» с Шамилем представлялось в высших кругах «блестящим завершением» кампании, но не таким видел исход дела сам Барятинский. Единственное, о чем он хотел говорить, — это об условиях сдачи.
Видя, что Шамиль не торопится отвечать, Барятинский 20 августа выслал ему ультиматум о безотлагательной сдаче оружия, обещая именем государя полное прощение всем находящимся на Гунибе мюридам и дозволение Шамилю с семьей ехать в Мекку. 21 августа явились в русский лагерь несколько горцев, чтобы снять возникшие у Шамиля вопросы о пропуске в Мекку, и Барятинский подтвердил обещание, но отказался дать Шамилю месяц на сборы.
Прошел еще один день, а ответа все не было. 22-го было послано имаму письмо с требованием ответить немедленно. С нетерпением ожидал князь решения Шамиля, но полученная им записка оказалась дерзкой. «Мы не просили у вас мира, — писал Шамиль, — просили только свободного пропуска... если ж нет, Гуниб — гора высокая! Я стою на ней. Надо мною Бог. Штурмуйте! Меч отточен и рука тверда!»
И ничего не осталось Барятинскому, как начать подготовку к штурму. Начальникам войск было приказано податься к верхнему поясу горы и высмотреть места, где можно было бы взобраться на самый верх. С солдат сняли сапоги и переодели в горную обувь, чтобы легче им было карабкаться на скалы. Приняты были меры по обеспечению их веревками с крючьями и лестницами. К восточной же стороне Гуниба стали подтаскивать артиллерийские батареи…
О близком успехе никто и помыслить не мог. Раздосадованный Барятинский подходил временами к подзорной трубе и, всматриваясь в нее, тяжело вздыхал, понимая, что без жертв теперь нельзя будет обойтись. Ружейная трескотня со стороны горцев не прекращалась теперь и ночью, и застать их врасплох, казалось, не было никакой возможности. Так прошло 23 и 24 августа, а 25-го, на рассвете, стрельба вдруг невероятно усилилась. Состоявший при князе урядник глянул в трубу и обомлел: на вершине Гуниба он увидел белые шапки наших солдат. Какоето время никто не мог понять, что случилось. Крайне изумлен был и сам Барятинский. Все выяснилось, когда прибыл к князю посланный вестник. Оказалось, что еще с вечера 24-го по приказанию генерала Кеслера на восточной стороне был произведен ложный маневр, имитирующий наступление. Воспользовавшись возникшей суматохой, передовые посты продвинулись по всем другим направлениям к самому верху горы. Осталось сделать только бросок, и первыми на него решились воины Апшеронского полка, засевшего с южной стороны. Перед самым рассветом в гробовой тишине, завернув ноги в толстые онучи, они мгновенно вскарабкались наверх, и почти сразу весь карниз был занят их цепью. Неприятельский караул, включавший и женщин, бешено бросавшихся на солдат, хотя и оказал жесточайшее сопротивление, был натиском смят.
С северной стороны Гуниб штурмовали солдаты Грузинского и Дагестанского полков. И их бросок оказался удачен. Овладев неприятельским завалом, они ударили в тыл другим гунибским укреплениям. Боясь оказаться отрезанными, защищавшие их мюриды отступили к аулу. Засевшие на восточной стороне, оказавшись в окружении, сражались отчаянно. Расстреляв патроны, они схватились за кинжалы и шашки, и почти все полегли на месте. Между тем и с западной стороны поднялись на Гуниб русские войска. Со всех сторон они двинулись теперь к расположенному в центре горы селению, чтобы с ходу овладеть последним убежищем Шамиля. Недолго бы продержались мюриды, сдерживая их натиск, если бы не последовал приказ солдатам остановиться. Дабы избегнуть кровопролития, в котором никого из защитников Гуниба не осталось бы в живых, послали к имаму парламентера с еще одним предложением сдаться.
Поднимавшемуся на Гуниб Барятинскому картина представилась страшной. Вдоль ведшей наверх тропы валялись десятки трупов, а камни были залиты лужами крови. Кое-где встречались ему по пути раненые, и он тут же навешивал им Георгиевские кресты. Поднявшись на гору, князь двинулся к аулу. Как поведут себя засевшие в нем горцы, не было ясно, и в ожидании их решения Барятинский остановился на краю березовой рощи. Было тихо. Шамиль опять медлил с ответом. К нему отправляют нового парламентера. Вышедший из аула мюрид пытается заговорить об условиях, но теперь не обещают ему никаких уступок. Бессмысленные требования отвергаются русским командованием напрочь, но на них тратится еще два часа. Терпению Барятинского приходит конец: пусть выходит! Чтобы мусульмане не стали свидетелями готовившейся сцены, князь соглашается только удалить милицию (горских ополченцев) за ряды русских солдат…
Решение, принятое в тот день Шамилем, до сих пор вызывает споры. Почему он не бросился на врага, почему не скомандовал преданнейшим мюридам схватиться за кинжалы и шашки? Что заставило его выйти из аула? Его, бывшего примером ловкости и отваги! Его, презиравшего смерть и тысячи раз глядевшего ей в лицо, свидетельством чему было 19 боевых ран! Его, считавшего, что рай расположен под тенью шашки, что убитый в бою есть живой, а бегущий от смерти спешит попасть в ад! Результатом чего явилось такое решение? Молитвы? Желания сохранить жизни жителей аула, членов его семейства? Убеждений части сподвижников? Бог знает, только, разумеется, тут им руководили не жесткие слова ультиматума и не страх за собственную жизнь. Здесь, на Гунибе, он даже просил себя убить, но победили все же другие, высшие, соображения. Смысл их Шамиль приоткрыл потом калужскому губернатору. «Я вышел в Гунибе, — сказал он, — чтобы спасти свой народ. Я покинул родину, чтобы сохранить ее. Я стал заложником, чтобы русская армия вернулась в Россию…»
Показавшаяся из-за крайних саклей аула толпа горцев, среди которой выдавался и сам их предводитель, восседавший на коне, вызвала громкое «ура», прокатившееся по войскам. Шамиль, встревожившись, повернул назад, подумав, что его обманут. «Если вернешься, — остановил его один из мюридов, — то все равно отсюда не выйдешь. Давай лучше я убью сейчас Лазарева и начнем последний газават». «Куда вы?!» — приободрил вышедший отряд близко стоявший полковник Лазарев, принимавший участие в переговорах, и тем спас положение. Следовавших за Шамилем мюридов от него отделили не без участия, правда, самого имама. Оставили при нем только троих из наиболее близких ему людей. Их разоружили, но у самого Шамиля оружия не отняли (это было бы равносильно потери чести). Спросили лишь, почему он так крепко держится за кинжал. «Чтобы ненароком не пустить его в ход», — отвечал Шамиль.
Отрезанные от имама мюриды вернулись в село, где столкнулись со старшим сыном Шамиля — Гази-Мухамедом. «Нас отстранили от него, не знаем теперь, что с ним», — сообщили ему. Рассерженный Гази-Мухамед схватился за оружие, но был остановлен. «Не разжигай огня раздора, — предостерег его один из родственников. — Не навлекай неприятностей на отца и всех здесь оставшихся». Совет оказался вполне здравым. Не только никто из семьи Шамиля не пострадал, но и даже оставшихся в живых мюридов не тронули. Они были отпущены с Гуниба с оружием и знаменами. Преследованиям подверглись только русские, перешедшие на сторону Шамиля. Из 30 их только 8 попали в плен. Остальные погибли при штурме…
Не доехав сколько-то до Барятинского, имам сошел с коня. Подойдя к камню, на котором восседал князь, Шамиль спросил у него в видимом смущении, он ли наместник. «Почему ты не сдался раньше, при более почетных условиях?» — спросил у него Барятинский. «Потому, — сбивчиво отвечал тот, — что был обязан идти до конца. Но так же как мед со временем становится горьким, так и война может превратиться в бессмысленность. Теперь я хотел бы только, чтобы меня, как и обещали, отпустили в Мекку…» «Слишком поздно, — покачал головой князь, — все теперь в руках императора!»
Сказав это, князь встал и приказал доставить Шамиля в свой лагерь, где для него была разбита палатка. Барятинский уехал, а оставленный им Шамиль, теперь невольный в своей судьбе, сел на еще теплый камень и, закрыв лицо руками, молча просидел на нем около часа, ожидая распоряжений и думая нелегкую думу.
Когда Барятинский с начальником штаба Милютиным спускались с Гуниба, солнце было уже довольно низко. Оба молчали, понимая важность свершившегося события. Более 30 лет продолжалась война с тяжелыми жертвами и лишениями, и вот наконец стал виден ее конец. Милютину вдруг вспомнилась утренняя шутка князя, представившего, как лет через 50 или 100 надумают сочинить оперу и всех их выведут на сцену в мишурных костюмах с латами, золотыми касками и красным плюмажем. Шамиль пел бы басом, а он с Милютиным — тенорами…
Оперу сочинить не сподобились. Но зато сложились многочисленные легенды и песни. «Ох, да пойдешь, да пойдешь ты, Шамиль, да й к царю на расправу. Ох, и если царь тебя простит, да й милость тебе будить…» — долго пели потом в казачьих станицах, помнивших лихие набеги воинов Шамиля, в которых застигнутых врасплох маленьких и больших, старых и увечных – всех резали и убивали. Хорошо помнил обо всем этом и сам имам. Об убитых, замученных, закованных в цепи и посаженных в ямы... Немало их было за 30 лет газавата. Приведенный в русский лагерь, он ожидал неминуемого возмездия и дрожал как в лихорадке то ли от ночной свежести, то ли от захвативших его душевных страданий. Ему передали дорогую шубу от князя, подали чай в роскошном сервизе, предложили написать записку семье, дабы не тревожились на его счет, но, кажется, так и не смогли успокоить, удивив только неожиданным великодушием…
Подобным удивлением окажется проникнуто у Шамиля и все время пребывания его в России. Она умела, как оказалось, даже бывшим своим врагам воздавать должное за их бесстрашие, мужество и отвагу. «Не пришлось злорадствовать моим недругам и завистникам, которые явились причиной моего пленения, — писал потом Шамиль в одном из своих посланий, — напротив, мне оказали почет и уважение в такой степени, что не увидевший своими глазами не поверит». И не оружием, а этим оказанным ему уважением по-настоящему и был пленен Шамиль настолько, что бывшие у него представления о России исчезли напрочь. «Каждая милость государя, — говорил он знакомым, — режет мое сердце, как самый острый нож: когда я вспоминаю, сколько я зла сделал России и чем она меня теперь за это наказывает, мне так стыдно становится, что я готов закопать себя в землю!»
О пребывании Шамиля в России
в следующем номере «ЭД».